К. Зелинскому
Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Всё же
Мне сквозь решётку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к её удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюблённому в туманы Блока,
Прислали... книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С весёлым видом я читал:
«Собакин»,
«Собачкин»,
«Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней,
Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трёхъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Моё веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь ёще... Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.
Но всё равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.
Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.
Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Всё богатство.
Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бёдер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздёрнутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу...
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.
Как бьётся сердце... Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла...
— Виноват!—
Она остановилась:
— Да?—
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждёт.
Ах, чёрт возьми! Но что же ей сказать?
— Я... Видите ли... Я... Вы извините...
И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень тёплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Боже!..
Она меня за нищего... Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это... Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я...
И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что всё моё тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют...
И эта книга... книга телефонов.
А девушка берёт меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте...
Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шёпотом, и самым словом,
Таким обворожительным, влекущим,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить ещё не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».
Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж чёрных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.
На этом пустыре была тюрьма,
Так. От неё направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины... Воронки... Пепелища...
И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал... Да, да! Они!
И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Всё тот же домовитый, головастый
Плечистый ворон с синими глазами.
Я четверть века не видал его...
Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
Живой музей. История сраженья.
Энциклопедия имён и дат.
Но для меня... Для сердца моего...
Для всей моей судьбы... Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С её уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шёпотом любви,
Ещё не обращённой ни к кому...
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным пёрышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.
1944, Действующая армия
|